Tuesday, July 28, 2015

ИГИЛ прорывает границу с Туркменистаном

Сокращено. Форматирование моё.

На границе Туркменистана и Афганистана уже несколько месяцев идут ожесточенные бои, погранслужба страны несет серьезные потери, а угроза прорыва боевиков ИГИЛ вглубь страны нарастает...ряд террористических ячеек на границе с Туркменистаном уже давно присягнули Исламскому государству и атакуют пограничников...

Ниже есть продолжение.

Каждый месяц им присягают новые террористические организации, появляется все больше анклавов. Вот, накануне появились они в Нигерии, в Сомали. Теперь еще на границе с Таджикистаном появились ИГИЛовцы. И в этом проблема. На границе с Туркменистаном идут столкновения достаточно жестокие. ИГ пытается прорваться через границу. Им нужен Туркменистан, потому что это самое слабозащищенное государство из среднеазиатских, и у него довольно слабая армия, да и население там небольшое, вот и бьют по нему, как по самому слабому месту на границе с нами", - говорит исламовед.

По его словам, пока туркменским пограничникам удается сдерживать наступление ИГ, но не исключено, что бойцам Исламского государства все-таки удастся прорвать оборону.

"Надеюсь, что они отобьются, но я не удивлюсь, если состоится массовый прорыв границы. Например, если Талибан присягнет на верность ИГ, тогда никому мало не покажется. Сейчас у них напряженные отношения, но между собой они не конфликтуют, поэтому не исключено, что они завтра станут союзниками", - заявил...Роман Силантьев.

"Положение серьезное, и хотя информации не так много, но судя по докладам специалистов, которые я слышал, бои идут серьезные, и погранслужба несет большие потери. С одной стороны, вокруг Туркменистана вообще довольно специфическая зона - рядом Афганистан, и оружия там в изрядном количестве, а, кроме того, в Афганистане есть немало сторонников ИГ, та же Аль-Каеда к ним постепенно переходит. И, к сожалению, другой аспект проблемы - все происходит очень быстро. Это вообще залог успеха ИГ - скорость развития и распространения. Они за смешной срок стали контролировать большую территорию и получили серьезную армию сторонников по всему миру. До них не было настолько динамично развивающихся террористических организаций", - продолжает Силантьев.

По его словам, сейчас ИГ - это уже общемировая проблема, с которой приходится бороться и России в том числе...

Отметим, что по сообщениям прессы, некоторые талибы уже присягнули ИГ. С апреля 2015 года ожесточенные бои идут на афганской территории, в уездах, непосредственно прилегающих к границе с Туркменистаном. Бои охватили уже три приграничные провинции: Герат, Бадгис и Фарьяб. "В этих столкновениях против пограничников Туркменистана действует несколько тысяч талибов, которые, судя по некоторым признакам, перешли на сторону Исламского государства", - пишет туркменское издание Gundogar.

...В конце прошлого года спецпредставитель президента РФ по Афганистану Замир Кабулов заявлял, что у афганских границ – с Таджикистаном и Туркменией – созданы два плацдарма, где сосредоточены в общей сложности 6–7 тыс. боевиков. При этом он прогнозировал, что распространение зоны нестабильности с афганской территории практически неизбежно.

Весной 2015 года другие источники утверждали, что в приграничных с Туркменией афганских провинциях Фарьяб и Бадгис сконцентрированы около 450 боевиков "Талибана", готовых к прорыву на территорию соседней страны. Общая численность талибов на севере Афганистана, по оценкам на начало июня, составляла от 5 до 10 тыс. человек.

По данным издания Gundogar, боевиков на границе уже существенно больше.

"При этом, по оценкам экспертов, на туркменской границе сосредоточено около 3 тыс. боевиков, а, возможно, и побольше. Стало быть, большую часть сил боевики пока держат в резерве, чтобы ввести их в дело в нужный момент. Апрельские и майские бои самым наглядным образом показывают, что боевики в приграничных провинциях Афганистана явно затевают большое вторжение в Туркменистан, готовят для этого плацдармы и, судя по всему, намереваются устроить туркменским пограничникам и армии "котел", - пишет издание.
http://www.nakanune.ru/news/2015/7/24/22409079

Голда Меир - ее словами

Сокращено. Форматирование моё.

Собрано на основе мемуаров Голды Меир.


Мне было тогда года четыре. Мы жили в Киеве, в маленьком доме, на первом этаже. Ясно помню разговор о погроме, который вот-вот должен обрушиться на нас. Конечно, я тогда не знала, что такое погром, но мне уже было известно, что это как-то связано с тем, что мы евреи, и с тем, что толпа подонков с ножами и палками ходит по городу и кричит: "Христа распяли!". Они ищут евреев и сделают что-то ужасное со мной и с моей семьей.

Ниже есть продолжение.

Потом я стою на лестнице, ведущей на второй этаж, где живет другая еврейская семья; мы с их дочкой держимся за руки и смотрим, как наши папы стараются забаррикадировать досками входную дверь. Погрома не произошло, но я до сих пор помню, как сильно я была напугана и как сердилась, что отец для того, чтобы меня защитить, может только сколотить несколько досок, и что мы все должны покорно ожидать прихода хулиганов. Но лучше всего помню, что все это происходит со мной потому, что я еврейка и оттого не такая, как другие дети во дворе.

Много раз в жизни мне пришлось испытать те ощущения: страх, чувство, что все рушится, что я не такая, как другие. И — инстинктивная глубокая уверенность: если хочешь выжить, ты должен что-то предпринять сам.

Я всегда немножко мерзла, и всегда у меня в животе было пустовато. В моей памяти ничуть не потускнела одна картина: я сижу на кухне и плачу, глядя, как мама скармливает моей сестре Ципке несколько ложек каши — моей каши, принадлежащей мне по праву! Каша была для нас настоящей роскошью в те дни, и мне обидно было делиться ею даже с младенцем.

Спустя годы я узнала, что это значит, когда голодают собственные дети, и каково матери решать, который из детей должен получить больше; но тогда, на кухне в Киеве, я знала только, что жизнь тяжела и что справедливости на свете не существует. Теперь я рада, что никто не рассказал мне, как часто моя старшая сестра Шейна падала в обморок от голода в своей школе...

...Несмотря ни на что, по вечерам в пятницу у нас дома было полно народу, как правило, родственников: двоюродных и троюродных братьев и сестер, теток, дядей. Никто из них не остался в живых после Катастрофы, но они живы в моей памяти, и я вижу, как они все сидят вокруг кухонного стола, пьют чай из стаканов, и, если это суббота или праздник, — поют, целыми часами поют, и нежные голоса моих родителей выделяются на общем фоне.

С положением, что евреи — избранный народ, я никогда полностью не соглашалась. Мне казалось, да и сейчас кажется, правильнее считать, что не Бог избрал евреев, но евреи были первым народом, избравшим Бога, первым народом в истории, совершившим нечто воистину революционное, и этот выбор и сделал еврейский народ единственным в своем роде...

...В 1903 году — мне было лет пять — мы вернулись в Пинск. У отца, который никогда не унывал, появилась новая мечта. Ничего, что ему не повезло в Киеве, — он поедет в Америку. "А голдене медине", "золотая страна" — называли ее евреи. Там он разбогатеет. Мама, Шейна, Ципке и я будем ждать его в Пинске. И он снова собрал свое убогое имущество и отправился в неведомую часть света, а мы переехали в дом бабушки и дедушки.

Мой дед (отец отца) был среди тех тысяч еврейских мальчиков в России, которых "похитили" у их семей и заставили 25 лет служить в царской армии. Плохо одетые, плохо накормленные, запуганные, эти мальчики страдали еще и от того, что их вынуждали креститься.

Моего деда Мабовича угнали в армию, когда ему было тринадцать лет, — а он принадлежал к очень религиозной семье и приучен был соблюдать все тонкости еврейских обрядов. Он прослужил в русской армии тринадцать лет, и ни разу, несмотря на угрозы, насмешки, а зачастую и наказания, не прикоснулся к трефному. Все годы он питался лишь хлебом и сырыми овощами.

Его хотели заставить креститься; за неповиновение его наказывали — целыми часами он простаивал на коленях на каменном полу, — но он не покорился. И все-таки, когда он вернулся домой, его мучил страх, что по незнанию он мог нарушить Закон. Искупая возможный грех, он годами спал на скамейке в неотапливаемой синагоге, и подушкой служил ему камень. Неудивительно, что он умер молодым.

Была еще прабабка с материнской стороны, которой я не знала и чье имя ношу. Бабка Голда дожила до девяноста четырех лет, и особенно меня поразил рассказ, что она клала в чай соль вместо сахара, ибо, говорила она, "хочу взять с собой на тот свет вкус галута (диаспоры)". И вот что интересно: по словам моих родителей, я поразительно на нее похожа.

Отец провел в Америке три одиноких и трудных года. С великим трудом он наскреб денег на поездку туда; как многие тысячи русских евреев, хлынувших в "золотую страну" на рубеже столетия, он верил, что Америка — единственное место, где он сможет разбогатеть, все произошло не так — и с ним, и с другими, — но мысль, что он к нам вернется, помогла нам прожить эти три года.

Шейна, которой исполнилось четырнадцать лет, когда отец уехал в Америку, была замечательная девушка, умная и глубоко чувствующая. Ее влияние на меня было и всегда оставалось очень сильным — может быть, самым сильным, если не считать моего будущего мужа. В четырнадцать лет это была революционерка, серьезная и преданная участница сионистского социалистического движения — то есть в глазах полиции вдвойне опасная и подлежащая наказанию.

Она и ее друзья были не только "заговорщиками", стремившимися свергнуть всемогущего царя, но они прямо объявляли, что их мечта — создать еврейское социалистическое государство в Палестине. В России начала XX века такие взгляды считались подрывной деятельностью, и за них арестовывали даже четырнадцати-пятнадцатилетних школьниц. До сих пор помню крики молодых людей — девушек и юношей, — которых избивали в полицейском участке, рядом с которым мы жили.

По субботам, когда мама ходила в синагогу, Шейна устраивала сходки у нас дома. Даже когда мама об этом узнала и стала упрашивать Шейну не рисковать всеми нами, ей ничего не оставалось, кроме как ходить по нашей улице взад и вперед, когда она возвращалась из синагоги домой. По крайней мере, так она была на страже, и могла бы предупредить молодых конспираторов, если бы показался полицейский.

В субботние утренние часы я забивалась на печку, встроенную в стену, и сидела там часами, слушая Шейну и ее друзей, стараясь понять, что их так волнует и почему из-за этого плачет мама. Иногда, делая вид, что я с увлечением рисую или копирую странные буквы из сидура — это была одна из немногих книг в нашем доме, я вслушивалась, стараясь понять, что именно Шейна с таким жаром объясняет маме. Но я только и поняла, что она участвует в какой-то борьбе, которая касается не только русских, но и, в особенности, евреев.

Когда умер Герцль, Шейна решила в знак траура по Герцлю носить только черное; так она и носила траур до тех пор, пока мы не переехали в Милуоки, через долгих два года.

Тоска евреев по собственной стране не была результатом погромов. Идея заселения Палестины евреями возникла у евреев и даже у некоторых не евреев задолго до того, как слово "погром" вошло в словарь европейского еврейства. Однако русские погромы времен моего детства придали идее сионистов ускорение, особенно когда стало ясно, что русское правительство использует евреев как козлов отпущения в своей борьбе с революционерами.

В конце 1905 года пришло письмо из Милуоки. У отца была работа, так что мы могли начинать сборы в дорогу. Сборы были долгие и трудные. Помню только суету этих последних недель в Пинске, прощание с родственниками, поцелуи и слезы. В те времена уехать в Америку было почти то же самое, что отправиться на Луну. Может, мама и тетки плакали бы не так горько, если бы знали, что я вернусь в Россию как посланник еврейского государства, или что как премьер-министр Израиля я буду встречать поцелуями и слезами сотни и сотни русских евреев.

Город Милуоки меня ошеломил. Новая еда, непостижимые звуки совершенно неизвестного языка, смущение перед отцом, которого я почти забыла. Все это создавало такое сильное чувство нереальности, что я до сих пор помню, как я стою посреди улицы и спрашиваю себя, кто я и где я.

Вообще, город Милуоки показался мне великолепным. Все было такое яркое, свежее, словно только что сотворенное, я целыми часами стояла на улице, тараща глаза на людей и на невиданное уличное движение. Автомобиль, в котором отец привез нас с вокзала, был первым в моей жизни...

...В четырнадцать лет я окончила начальную школу. Будущее рисовалось мне в самых светлых красках. Очевидно, я поступлю в среднюю школу, и, может быть, даже стану учительницей, чего мне хотелось больше всего. Я думала, да и сейчас думаю, что профессия учителя — самая благородная и дает самое большое удовлетворение.

Но родители имели на меня другие виды. "Если уж тебе так хочется иметь профессию, — говорила мама, — то можно пойти на курсы секретарш и изучить стенографию. По крайней мере, не останешься старой девой". Отец кивал. "Не стоит быть слишком умной, — предупреждал он. – Мужчины не любят умных девушек"...

Последняя капля, переполнившая чашу: мама подыскала мне мужа. Нет, она не хотела, чтобы я вышла замуж немедленно, конечно, нет, ей просто надо было быть уверенной, что я выйду замуж, когда достигну подходящего по ее мнению возраста. И она уже под сурдинку вела переговоры с мистером Гудштейном, симпатичным, приветливым и сравнительно обеспеченным тридцатилетним человеком, которого я знала, потому что он иногда заходил к нам в лавочку поболтать.

Мистер Гудштейн! Но ведь он старик! Вдвое старше меня! Я написала Шейне бешеное письмо. Ответ из Денвера пришел немедленно. "Нет, ты не должна бросать школу. Ты еще молода, чтобы работать, у тебя есть шансы чего-то добиться", — писал Шамай (муж Шейны – прим. авт.). И с полным чистосердечием: "Мой совет тебе: собраться и приехать к нам. Мы тоже небогаты, но у нас ты сможешь продолжать учиться, и мы сделаем для тебя все, что в наших силах".

В конце письма Шейна прислала теплое приглашение от себя лично: "Ты должна приехать немедленно. Нам хватит на всех", — уверяла она. Предложение Шамая и Шейны было для меня как веревка для утопающего, и я за него ухватилась.

Уехать в Денвер было делом нелегким. Мои родители никогда не согласились бы, чтобы я поехала жить к Шейне. Они бы просто этого не позволили. Оставалось только одно: уехать, ничего им не говоря. Наступил роковой вечер. Я сидела на кухне с родителями, как всегда по вечерам, но на сердце у меня было тяжело.

Пока они пили чай и разговаривали, я наскоро писала им записку, которую они прочтут завтра: всего несколько слов, да и слова какие попало. Я написала: "Я буду жить у Шейны, чтобы иметь возможность учиться". Рано утром на следующий день я вышла из дому и направилась на вокзал, чтобы сесть на денверский поезд...

...Надо сказать, что по-настоящему жизнь для меня началась в Денвере, хотя Шейна и Шамай оказались почти такими же строгими, как мои родители. Всем нам пришлось очень много работать...

По вечерам после ужина Шейна гнала меня делать уроки, но я была совершенно очарована их гостями, которые забегали на минутку и сидели, и разговаривали до поздней ночи. Бесконечные разговоры о политике казались мне гораздо интереснее, чем все мои уроки.

Маленькая квартирка Шейны стала в Денвере чем-то вроде центра для еврейских иммигрантов из России, приехавших на запад лечиться в знаменитой денверской еврейской больнице для легочных больных (той самой, где пролежала Шейна – прим. авт.). Среди них были анархисты, были социалисты и сионисты-социалисты. Все они уже переболели туберкулезом или были еще больны, все были вырваны из привычной почвы, все были страстно захвачены главными проблемами современности.

Они разговаривали, спорили, даже ссорились часами по поводу того, что происходит в мире и что должно произойти. Разговаривали о философии анархизма Эммы Гольдман и Петра Кропоткина, о приезде Вильсона и о ситуации в Европе, о пацифизме, о роли женщины в обществе, о будущем еврейского народа — и безостановочно пили чай с лимоном.

Я благословляла эти чаепития, потому что благодаря ним мне удавалось, несмотря на то, что Шейна это очень не одобряла, засиживаться до поздней ночи: я взяла на себя обязанность дезинфицировать чашки после ухода гостей — и против этого редко кто возражал.

Я жадно слушала всех, но всего внимательнее я слушала сионистов-социалистов, и их политическая философия показалась мне самой разумной. Я поняла и приняла полностью идею национального очага для евреев — единственного места на земле, где они смогут быть свободными и независимыми, и, само собой разумеется, казалось мне, в таком месте они никогда не будут страдать ни от нужды, ни от эксплуатации, ни от страха перед другими людьми. Еврейский национальный очаг, который сионисты хотели создать в Палестине, заинтересовал меня гораздо больше, чем политические события в самом Денвере и даже чем то, что тогда происходило в России.

Мое пребывание в Денвере имело и другие последствия. Среди молодых людей, часто приходивших к Шейне, одним из самых неразговорчивых был тихий и милый Моррис Меерсон. В то время, когда мы встретились, он зарабатывал тем, что расписывал вывески. Несмотря на то, что он не повышал голоса во время самых бурных ночных споров, я заметила Морриса потому, что он был так хорошо образован: он, самоучка, знал такие вещи, о которых Шейна и ее друзья и представления не имели. Он любил, знал, понимал искусство — поэзию, живопись, музыку; он мог без устали растолковывать достоинство какого-нибудь сонета — или сонаты — такому заинтересованному и невежественному слушателю, как я.

Когда мы с Моррисом познакомились ближе, мы стали вместе посещать бесплатные концерты в парке. Моррис терпеливо учил меня наслаждаться классической музыкой, читал мне Байрона, Шелли, Китса и "Рубайат" Омара Хайяма, водил меня на лекции по литературе, истории и философии.

Некоторые музыкальные произведения для меня до сих пор ассоциируются с чистым и сухим горным воздухом Денвера и чудесными парками, по которым мы с Моррисом бродили каждое воскресенье весной и летом 1913 года.

...В 1918 году во всех больших еврейских общинах Америки проводились выборы. Мы с отцом активно участвовали в выборной кампании и не сомневались, что Конгресс должен поддержать сионизм...

Самоуверенности в этом случае у меня хватало; так как очень много людей, выходящих из синагоги, останавливались, чтобы меня послушать, я решила, что мне следует повторить свое выступление в каком-нибудь другом месте. О моих планах узнал отец, и начался страшный скандал. "Дочь Мойше Мабовича! — гремел он. — Стоять на ящике посреди улицы, чтобы все на тебя пялили глаза! Шанде! Стыд-позор!"

Я пыталась объяснить, что я обязалась выступать, что друзья ждут меня на улице, что в этом нет ничего необыкновенного. Но отец не хотел ничего слышать. Мама стояла между нами, как судья между боксерами, а мы кричали до хрипоты. Никто так и не уступил. Отец, красный от бешенства, крикнул, что если я все-таки пойду, то притащит меня домой за косу. Я не сомневалась, что он так и сделает — обычно он свои обещания сдерживал, но я все-таки пошла.

Предупредив своих друзей на углу о том, что отец вступил на тропу войны, я влезла на свой ящик и, умирая от страха, произнесла речь. Когда я, наконец, пришла домой, мама ждала меня на кухне. Отец уже спал, но, оказывается, он побывал на уличном митинге и слышал мое выступление.

"И откуда у нее все это?" — с удивлением сказал он маме. Он так увлекся моим выступлением на ящике из-под мыла, что совершенно забыл о своей угрозе. Больше никто из нас не вспоминал об этом случае, но я лично считаю ту свою речь самой удачной в моей жизни.

...Мечта сбылась. Мы в Тель-Авиве. И станция, и дома, которые мы различали вдали, и даже глубокие пески, окружавшие нас — все было частью еврейского национального очага. Но нелегко было вспомнить, зачем, собственно, мы приехали, стоя под жгучим солнцем и не зная, куда идти, куда повернуться. "Ну, Голди, ты хотела в Эрец-Исраэль. Вот мы и приехали. А теперь можем ехать обратно — с нас хватит". Я не помню, кто это сказал, но помню, что я не улыбнулась...

...
Меня часто тянуло рассказать новым репатриантам, как хорошо я понимаю их трудности и каково было мне, когда я впервые приехала в Палестину, но на горьком опыте я убедилась, что люди считают все это пропагандой, или, того пуще, проповедью, а чаще всего вообще не желают слушать. Но факт остается фактом: мы сами пробивали себе дорогу в стране, которую избрали. Не было еще ни государства Израиль, ни министерства абсорбции, ни Еврейского Агентства. Никто не помогал нам устраиваться, или изучать иврит, или найти жилище. Мы все для себя должны были сделать сами, и нам и в голову не приходило, что кто-нибудь морально обязан нам помогать.

Не хочу сказать, что мы были "выше", чем те репатрианты, которые приезжают в Израиль сегодня, и никаких сентиментальных чувств я не испытываю по поводу тех величайших — и в значительной части совершенно необязательных — неудобств, которые мы претерпели шестьдесят лет назад и к которым оказались так печально неподготовленными. Но теперь, глядя назад, я совершенно убеждена, что мы так быстро акклиматизировались в Палестине потому, что, во-первых, не забывали, что никто нас туда не приглашал и никто нам ничего не обещал. Мы знали, что от каждого из нас зависит сделать свою жизнь в Палестине легче, или лучше, или значительнее, и что для нас возможно только одно решение: устраивать свою жизнь здесь, и как можно скорее.

Мне было немногим более двадцати лет, я делала именно то, что хотела, физически я чувствовала себя хорошо, энергии было хоть отбавляй, и со мной были самые дорогие для меня люди — муж, сестра, лучшая подруга. У меня не было детей и связанных с этим тревог, и мне наплевать было, есть у нас ледник или нет, и не поражало, что мясник заворачивает наше мясо в кусок газеты, который он подобрал с пола.

Все эти мелкие неприятности возмещались ну хотя бы тем, что, идя в первый свой предсубботний вечер по тель-авивской улице, я чувствовала, что нет для меня в жизни большей радости, чем находиться здесь — в единственном чисто еврейском городе, какой есть в мире, где все, от шофера до нашей квартирной хозяйки разделяют со мной, в глубочайшем смысле этого слова, не только общее прошлое, но и цели на будущее. Все эти люди, спешащие домой с цветами в руках справлять субботу, были мои братья и сестры, и я знала, что мы с ними связаны до конца жизни.

Хоть мы и приехали в Палестину из разных стран с разной культурой, хоть зачастую мы и говорили на разных языках, мы все одинаково верим, что только здесь евреи могут жить по праву, а не потому, что их терпят, и только здесь евреи будут хозяевами — а не жертвами — своей судьбы. Потому и не удивительно, что, несмотря на все вспышки и раздражения и неутрясенные вопросы, я была счастлива...

...Однажды вечером я пошла к Стене Плача. Впервые мы были там с Моррисом через неделю или две после того, как мы приехали в Палестину. Я выросла в еврейском доме, хорошем, традиционном еврейском доме, но я не была набожной, и, по правде говоря, пошла к Стене без всякого волнения. И вдруг, в конце узких петляющих улиц Старого города, я увидела Ее.

Тогда, до всех раскопок, Стена выглядела не такой большой, как сейчас. Но в первый раз я увидела, как евреи — мужчины и женщины — молились и плакали перед ней и засовывали "квитлех" — записочки с просьбами к Всемогущему — в ее расщелины. Значит, вот что осталось от прежней славы, подумала я, вот, значит, и все, что осталось от Соломонова Храма. Но, по крайней мере, она на месте.

И тогда я увидела в этих ортодоксальных евреях с их "квитлех" — выражение веры в будущее, отказ нации признать, что ей остались только эти камни. Когда я уходила в тот первый день от Стены, чувства мои изменились — может быть, то, что я испытывала тогда, можно назвать подъемом...

...Здесь я очень коротко отвечу на очень смешное обвинение, которое слышу много лет, — будто мы игнорировали палестинских арабов и развивали страну, словно арабского населения не существует вовсе. Когда зачинщики беспорядков конца тридцатых годов заявили, что арабы нападают на нас потому, что их "вытесняют", мне не надо было справляться с цифрами британской переписи населения, чтобы знать, что за это время, как евреи стали селиться в Палестине, арабское население ее удвоилось.

Я сама наблюдала, с самого своего приезда, этот прирост арабского населения. И дело было не только в том, что уровень жизни палестинских арабов был гораздо выше уровня жизни других арабов ближнего Востока, но и в том, что целые толпы арабов переселялись сюда из Сирии и других пограничных стран в течение всего этого времени...

...Основным принципом поведения арабов в 1936 и 1937 годах был тот самый, который действует и поныне: решения принимаются, руководствуясь не тем, хороши ли они для них, а тем, плохи ли они для нас...

...Только тогда, когда британское правительство, вопреки всем резонам и всякой гуманности, решило встать железной стеной между нами и всякой возможностью для нас спасать евреев из рук нацистов, мы поняли окончательно, что политическая независимость уже не отдаленная цель. Именно необходимость самим контролировать иммиграцию, ибо от этого контроля зависели человеческие жизни, подтолкнула нас принять решение, которое в противном случае дожидалось бы куда лучших (если не идеальных) условий.

Что мы требовали от британцев и в чем они нам так упорно отказывали? Даже мне ответ на это сегодня представляется невероятным. С 1939 по 1945 год мы хотели только одного: принять в страну всех евреев, которых можно было спасти. Вот и все.

...Когда же британцы сперва не ответили ничего, а потом ответили, что по разным техническим и совершенно ничего не стоящим причинам не смогут с этим "справиться"...

...Именно евреи Европы, пойманные, обреченные и погибшие, научили нас раз и навсегда, что мы сами должны стать хозяевами своей жизни и смерти, и, думаю, мы остались верны их завету.

Отчетливо помню, как впервые дошли до нас сообщения о газовых камерах, о мыле и абажурах из еврейских тел. Мы созвали срочное заседание в Гистадруте. Страшно и примечательно то, что никто из нас не усомнился в правдивости полученной информации. Мы все поверили — сразу и полностью...

...я всегда была сторонницей репараций, всегда была за то, чтобы мы взяли у немцев деньги на строительство государства Израиль, ибо, по-моему, это-то они, во всяком случае, были нам должны, дабы абсорбировать оставшихся в живых евреев. И я верила, что сам Израиль — сильнейшая гарантия от другой Катастрофы...

...Ничего не вернет к жизни убитых, но суд над Адольфом Эйхманом в Иерусалиме в 1961 году был, по-моему, великим и необходимым актом исторической справедливости. Он произошел через два десятилетия после тех отчаянных лет. Я совершенно убеждена и теперь, что только израильтянам принадлежало право суда над Эйхманом от имени мирового еврейства, и до глубины души горжусь, что мы это осуществили.

Это ни в коем случае не реванш. Как писал еврейский поэт Бялик, сам дьявол не в состоянии придумать казнь за убийство одного ребенка, но оставшиеся в живых — и еще нерожденные поколения — заслуживают, во всяком случае, чтобы мир узнал во всех гнусных деталях, что учинили над евреями Европы, и кто это сделал.

До конца жизни не забуду, как мы с Шейной сидели в набитом людьми зале суда, слушая показания оставшихся в живых. Многие из моих друзей нашли в себе силы день за днем ходить на судебные заседания, но я должна признаться, что пошла туда только два раза. Не так уж много в моей жизни было такого, от чего я сознательно уклонялась; но живые свидетельства о пытках, унижениях и смерти, — которые давались в леденящем присутствии самого Эйхмана, — были для меня буквально невыносимы, и я слушала процесс по радио, как и большинство моих людей в Израиле.

Но и это не давало возможности продолжать нормальную жизнь. Конечно, я работала, и каждый день приходила в свой кабинет, и ела, и причесывалась — но все мое внимание было сосредоточено в зале суда, и радио всегда было включено, и в течение недель и для меня, и для других суд этот господствовал над всем. Слушая тех, кто давал показания, я думала: как же после всего они еще нашли в себе волю к жизни, к созданию новых семей, к тому, чтобы снова стать людьми?

Думаю, ответ на это один: все мы, в конце концов, жаждем жить, что бы ни было у нас в прошлом; но точно так же, как я не могу знать по-настоящему, что такое лагеря смерти, я не могу знать, что это такое – опять начать все с начала. Только выжившим дано это знание.

Я давно уже открыла, что людей легче заставить плакать или ахать, чем думать.

К глубокому моему огорчению, есть еще люди, не понимающие, что мы обязались жить и вести себя так, чтобы евреи, погибшие в газовых камерах, были последними евреями, умершими не обороняясь. И потому, что эти люди не понимают или не могут понять этого, они и не могли никогда понять нашего "так называемого упрямства"...

...Ядин (второй начальник Генерального штаба Армии Обороны Израиля) сказал: "В лучшем случае, шансы наши — пятьдесят на пятьдесят. Пятьдесят, что победим, пятьдесят — что потерпим поражение". На этой оптимистической ноте и было принято окончательное решение. 14 мая 1948 года (пятого ияра 5708 года по еврейскому календарю) будет провозглашено еврейское государство с населением в 650.000 человек, шанс этого государства пережить день своего рождения зависел от способности этих 650.000 отразить нападение пяти регулярных армий, активно поддерживаемых миллионом палестинских арабов.

Решено было провести церемонию провозглашения государства в тель-авивском музее на бульваре Ротшильда, не потому, что это было особенно импозантное здание — таким оно не было! — а потому, что оно было маленькое и поэтому его легко было охранять...

...Как и следовало ожидать, вечер не принес нам успокоения. Я сидела у себя в гостинице и беседовала с друзьями. Открыли бутылку вина и выпили за наше государство. Некоторые из гостей и молодые солдаты Хаганы, охранявшие их, стали петь и плясать, с улицы тоже доносились песни и взрывы смеха. Но мы знали, что ровно в полночь мандат окончится, британский верховный комиссар отплывет на корабле, последние британские солдаты тоже покинут Палестину, и мы не сомневались, что арабские армии перейдут границы государства, которое мы только что основали. Да, мы теперь независимы, но через несколько часов у нас начнется война.

...Мир зависит — и всегда зависел — лишь от одного условия: арабские лидеры должны согласиться с нашим присутствием...

...С того дня, как в Объединенных Нациях была принята резолюция о разделе Палестины (29 ноября 1947 года) и до подписания первого перемирия между Израилем и Египтом (24 февраля 1949 года), было убито 6000 молодых израильтян — 1% всего населения, и, хотя мы еще не могли этого знать, даже ценой всех этих жизней мы не купили мира...

...Евреи появились больше трех тысяч лет назад и жили рядом с народами, которые давно исчезли — то были аммонитяне, моавитяне, ассирийцы, вавилоняне и прочие. Все эти народы в древние времена попадали под иго других государств, в конце концов, смирялись со своей судьбой и становились частью главенствовавшей тогда культуры. Все народы, — за исключением евреев.

И с евреями бывало, как с другими народами, что их землю оккупировали чужеземцы. Но судьба их была совершенно иной, потому что только евреи, в отличие от всех прочих, твердо решили остаться тем, что они есть. Другие народы оставались на своей земле, но теряли свое национальное лицо, а евреи, потерявшие свою страну и рассеянные среди народов мира, никогда не изменяли своему решению оставаться евреями — и своей надежде вернуться к Сиону.

Помню, мое первое впечатление от йеменских евреев было, что они умеют читать "вверх ногами". Книги были так редки, что дети, сидевшие кружком в хатках-мазанках, служивших школами в еврейских кварталах, должны были научиться читать ТАНАХ под любым углом.

Я снова и снова возвращалась в Африку и уже привыкла, что мне каждый раз говорят, что я себя "переутомляю". Я приучила себя к жаре, к недостаточной чистоте, к тому, что надо чистить зубы кипяченой водой (а если ее нет, то годится и кофе)...

...Моих посетителей всегда забавляло, что внуков гораздо больше интересует содержимое моего холодильника, чем мои всемирно знаменитые гости. Я же, как всякая бабушка, тряслась — и трясусь! — над ними больше, чем следовало бы, но пятеро внуков — самая большая радость в моей жизни, и я хотела бы сделать для них все, что могу. Больше всего я хотела бы, чтобы на их веку не было войн — но этого обещать им я не в состоянии.

Я поместила объявление в газете: "Министр иностранных дел приглашает на вечер к себе домой всех, прибывших на судне "Покахонтас", — не только их, но и их мужей, жен, детей и внуков". Большая часть тех, кто проделал вместе со мной это страшное путешествие, не явилась. Одни умерли, другие были слишком немощны, один вернулся в США. Но семь или восемь членов той группы пришли и привели с собой детей и внуков.

Это был прекрасный вечер — все мы вспоминали о прошлом, пели песни, ели пироги и фрукты в моем саду. Не было официальных речей, и представителей прессы я не пустила — хотя журналисты и умоляли пустить их "только на несколько минут". Но это я лично отмечала свою личную годовщину — и хотела, чтобы этот праздник был лишен всякого налета официальности.

Я ушла в отставку вовремя, по собственному желанию, раньше, чем кто-нибудь мог бы сказать: "Господи, когда же эта старуха поймет, что пора ей уходить". И мы начали готовиться к неизбежной войне. Армия стала готовиться согласно плану. Эшколь объявил всеобщую мобилизацию.

Старики, женщины и дети Израиля принялись энергично очищать подвалы и погреба, подходящие для бомбоубежищ, набивать песком мешки, которыми устилали самодельные, выкопанные отцами и дедами траншеи во всех садиках и школьных двориках страны, и вообще брали на себя обычные дела гражданской жизни, пока войска, под камуфляжными сетками в песках Негева ждали, тренировались и снова ждали. Казалось, будто где-то тикают для всех нас гигантские часы, хотя никто, кроме Насера, не знал, когда пробьет решающий час.

Война началась рано утром в понедельник 5 июня. Как только мы услышали вой сирены, мы поняли, что ожидание кончено, хотя о размахе сражений нация узнала только поздно ночью. Весь день наши самолеты, волна за волной, летели через Средиземное море бомбить египетские аэродромы с заготовленными против нас самолетами — и весь день мы, припав к транзисторам, ждали новостей. Но новостей не было — только музыка, ивритские песни и шифровки — призывы еще не мобилизованных резервистов.

Только после полуночи жители Израиля, сидевшие в своих затемненных комнатах, услышали от командующего военно-воздушными силами официальный, почти невероятный отчет об этом первом дне: за шесть часов, которые понадобились военно-воздушным силам для уничтожения более 400 вражеских самолетов (в том числе и базировавшихся на сирийских и иорданских аэродромах) и завоевания полного господства в воздухе от Синая до сирийской границы, народ Израиля был спасен. И хотя меня весь день информировали о ходе событий, я тоже не вполне понимала, что произошло, пока не услышала радиопередачи.

Несколько минут я простояла одна у дверей своего дома, вглядываясь в безоблачное, бестревожное небо, и тут только уразумела, что нам больше не надо бояться воздушных налетов, которых мы боялись так много лет. Да, война только началась, и будут и смерть, и траур, и горе. Но самолеты, которые должны были бомбить нас, валялись на земле, изуродованные, и аэродромы, с которых они должны были взлететь, лежали в обломках. Я вдыхала ночной воздух так глубоко, словно мне много недель не удавалось вздохнуть по-настоящему.

Когда мы впервые вошли в Восточный Иерусалим, еврейские кладбища были осквернены, старые синагоги Еврейского квартала сравнены с землей, еврейскими надгробными камнями с Масличной горы были вымощены иорданские дороги и армейские уборные. Так что не стоит и пытаться убедить меня, что Иерусалиму лучше быть в арабских руках.

Небесного в Иерусалиме только то, что он до сих пор существует.

По всей стране шли военные похороны, и нередко хоронили ребят, чьи отцы или старшие братья пали в Войне за Независимость или какой-нибудь стычке, которыми нас так часто мучили.

Мы не будем больше слушать льстивых похвал израильскому народу. Замечательный народ! Каждые десять лет выигрывают войну! И опять выиграли! Изумительно! А теперь пусть возвращаются на свое место, чтобы сирийские стрелки могли стрелять с Голанских высот по кибуцам, а иорданские легионеры — с башен Старого города, и чтобы Газа опять превратилась в гнездо террористов, а Синай — в плацдарм для насеровских дивизий.

То был не триумф, то был новый подъем надежд. И тут, в сознании заслуженного облегчения после победы, радости, что мы живы и сравнительно невредимы, надежды на мир — весь Израиль позволил себе каникулы, которые продолжались почти все лето. Не было, пожалуй, семьи — и моя собственная не исключение, — которая бы после Шестидневной войны не предприняла бы поездки по новым местам. Иностранцам это казалось чем-то вроде массового туризма, в действительности это было паломничество к тем местам Святой земли, от которых мы были оторваны в течение двадцати лет.

Прежде всего, конечно, евреи стремились в Иерусалим, ежедневно тысячи людей толпились в Старом городе, молились у Стены, пробирались через развалины бывшего Еврейского квартала. Но мы ездили в Бет-Лехем, Иерихон, Хеврон, Газу, Шарм-эль-Шейх. Учреждения, фабрики, кибуцы, школы выезжали на экскурсии; сотни битком набитых легковушек, автобусов, грузовиков, даже такси пересекали страну в северном направлении к горе Хермон и в южном — к Синаю.

Я вовсе не хочу сказать, будто арабы пять раз в день поворачивались лицом к Мекке, дабы возблагодарить за то, что их разбили, или что не было евреев, предпочитавших сидеть дома, а не участвовать в непристойном, как им казалось, праздновании мира в то время, когда раны войны еще не затянулись. Но каждый, кто побывал в Израиле летом 1967 года, может подтвердить, что настоящая эйфория охватила евреев и даже передалась арабам. У людей было чувство, словно им отменили смертный приговор — и, в сущности, так оно и было.

Известный израильский сатирик Эфраим Кишон и карикатурист Дош выпустили после Шестидневной войны книгу под названием "Просим прощения, что мы победили". Звучало это горько, но для израильских читателей вполне понятно. Собственно говоря, это название выражало довольно точно наше самочувствие в начале 1968 года.

В 1971 году я была награждена медалью "За освобождение Иерусалима" — величайшая честь, когда-либо мне оказанная, и на церемонии награждения я рассказала об одном посещении Стены. Это было в 1967 году, после Шестидневной войны. Девятнадцать лет, с 1948 по 1967 год, арабы запрещали нам ходить в Старый город или молиться у Стены. Но на третий день войны – в среду 7 июня — весь Израиль был наэлектризован сообщением, что наши солдаты освободили Старый город и Стена опять в наших руках.

Через три дня я должна была лететь в Соединенные Штаты, но я не могла уехать, не посетив Стены. И в пятницу утром — хотя гражданским лицам еще не разрешалось входить в Старый город, потому что там еще продолжалась перестрелка, — я получила разрешение пойти к Стене, несмотря на то, что в то время я была не членом правительства, а простой гражданкой, как все.

Я пошла к Стене вместе с группой солдат. Перед Стеной стоял простой деревянный стол, а на нем — пулемет. Парашютисты в форме, с талесами на плечах, приникли к Стене так тесно, что, казалось, их невозможно от нее отделить. Они со Стеной были одно. Всего за несколько часов перед тем они отчаянно сражались за освобождение Иерусалима и видели, как во имя этого падали их товарищи.

Теперь, стоя перед Стеной, они закутались в талесы и плакали, и тогда я взяла листок бумаги, написала на нем слово "шалом" и засунула его в расщелину, как делали евреи давным-давно, когда я это видела. И один из солдат (вряд ли он знал, кто я такая) неожиданно обнял меня, положил голову мне на плечо, и мы плакали вместе. Наверное, ему нужна была передышка и тепло старой женщины, и для меня это была одна из самых трогательных минут моей жизни.

Я вполне понимала людей нашей страны, не уверенных, что семидесятилетняя бабушка — подходящий кандидат для того, чтобы возглавить двадцатилетнюю страну. А я никак не могла решиться. С одной стороны, я понимала, что если я не соглашусь, то начнется отчаянная борьба между Даяном и Аллоном, а это Израилю совсем не было нужно. Хватало и войны с арабами; война между евреями может подождать, пока закончится эта. С другой стороны, я, в самом деле, не хотела ответственности и вечного напряжения своих сил, которые связаны с постом премьер-министра.

В мои планы никогда не входило сделаться премьер-министром, собственно, я вообще никогда не думала о должностях, у меня было в плане поехать в Палестину, отправиться в Мерхавию, принимать активное участие в рабочем движении, но никогда я не задумывалась о том, какой пост займу. А тут я поняла, что теперь мне придется принимать решения, от которых будет зависеть жизнь миллионов людей, и, вероятно, потому я и плакала.

Однако на размышления времени не было, и раздумья о пути, который довел меня из Киева до кабинета премьера, надо было отложить на потом. Да и сейчас, когда времени хватает, эти мысли и раздумья меня не занимают. Стала премьер-министром — и стала, точно так же, как мой молочник стал командиром нашего аванпоста на горе Хермон. Ни мне, ни ему особого удовольствия работа не доставляла, и он, и я старались выполнить ее как могли лучше.

Я вовсе не хочу, чтобы думали, что все пять лет моего премьерства я была какой-то великомученицей, и что у меня не было радостей. Но мое премьерство с войны началось и войной закончилось.

Вот о чем я никогда не смогу забыть и никакие утешения, никакие рассуждения моих коллег тут не помогут. Неважно, что диктовала логика. Важно то, что я, привыкшая принимать решения и принимавшая их на всем протяжении войны, не смогла сделать это тогда.

Дело не в чувстве вины. Я тоже умею рассуждать и повторять себе, что при такой уверенности нашей военной разведки и почти полном согласии с нею наших выдающихся генералов было бы неразумно с моей стороны настаивать на мобилизации. Но я знаю, что должна была это сделать, и с этим страшным знанием я должна доживать жизнь. Никогда уже я не стану той, какой была перед Войной Судного дня.

"Ты должна знать, — сказал Дадо, — что наша авиация может нанести удар уже в полдень, но мне нужно, чтобы ты дала мне "добро". Если мы сумеем нанести такой удар, у нас будет большое преимущество".

"Дадо, — сказала я, — я знаю все, что говорится, о преимуществах превентивного удара, но я против. Никто из нас не знает, что готовит нам будущее, но, возможно, что нам понадобится помощь, а если мы нанесем первый удар, то никто ничего нам не даст. Я бы очень хотела сказать "да", потому что понимаю, что это означало бы для нас, но с тяжелым сердцем я вынуждена сказать "нет".

Для меня быть евреем означает и всегда означало — гордиться тем, что принадлежишь к народу, в течение двух тысяч лет сохранявшему свое своеобразие, несмотря на все мучения и страдания, которым он подвергался. Те, которые оказались неспособны выстоять и избрали отказ от еврейства, сделали это, думаю, в ущерб собственной личности. Они, к сожалению, обеднили себя.

Только одно хочу я увидеть, прежде чем умру — чтобы мой народ больше не нуждался в выражениях сочувствия.

Во время интервью в Лос-Анджелесе меня спросили, умею ли я готовить хороший куриный суп.
— Конечно, — ответила я.
— Не пришлете ли нам рецепт?
— С удовольствием, — сказала я, не подозревая, что через неделю интервьюер получит 40.000 требований на этот рецепт.


...Взято из книги Голды Меир "Моя жизнь", перевод с иврита Р. Зерновой

Подготовила: Таша Карлюка

http://9tv.co.il/news/2015/06/11/206243.html
http://9tv.co.il/news/2015/06/11/206250.html
http://9tv.co.il/news/2015/06/11/206253.html